Пятница, 01.11.2024, 00:54
Приветствую Вас Гость | RSS

[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 1 из 1
  • 1
Модератор форума: Леонардл, saadi  
Неведомый избранник
saadiДата: Среда, 18.03.2015, 13:25 | Сообщение # 1
Генерал-майор
Группа: Модераторы
Сообщений: 173
Статус: Оффлайн
Яков Нeбель намедни поссорился с женой. Поссорился из-за пустяка, прямо возле одного симпатичного берлинского дома начала ХХ века, как раз против мемориальной таблички о том факте, что здесь когда-то жил Эрих Мария Ремарка. Не успел Яков открыть рот по этому поводу, как получил от жены нагоняй.
— Ты, — сказала она, — весь в своей литературе. С тобой вообще не о чем поговорить.
Яков ошалел. Он-то как раз считал, что поговорить о литературе в кругу семьи — самое что ни есть достойное дело.
Яков человек пишущий. Каждый божий вторник он ходит, как юный пионер, на заседание литкружка, чтобы читать свои тексты, потому что другой аудитории, кроме жены и французского бульдога женского пола, у него пока нет.
Он занимается писательством без малого сорок лет, однако публикаций у него немного, то есть он относится к тем малоизвестным авторам, о которых не упоминается даже в Википедии или в литературном словаре, однако Яков о себе очень высокого мнения. Особенно после того, как поставит точку в конце очередной лептописи. Правда, перечитав, он впадает в сомнение, а не бросить ли это дело вообще, и не заняться чем-то более дельным и общественно полезным. Но потом Яков вспоминает, сколько лет он занимался более дельным и мечтал как раз о том времени, когда ничто не помешает ему без оглядки стучать по клавишам. Стало быть, он норовит окончательно и решительно начать новую жизнь. Зачем он это делает, он не знает. Скорее всего по наитию. Скорее всего — это блажь.
Стоит ему на несколько дней оторваться от стола, как у него пропадают поток фантазии и тема, точно атрофируется писательская мускулатура, как у спортсмена мышцы, и надо потом долго тренироваться, чтобы наверстать утраченную тонкую и одновременно энергичную форму.
В такие дни Яков Небель начинает панически бояться, что ему не о чем будет писать. Тогда он берет с полки классика, и буквально после прочтения первой страницы, начинает сочинять. У него уже придумано название «Лапсердак» и следом появляется первая сточка: «В одной отдельно взятой европейской стране..., хотя, какая разница в какой именно европейской стране, жил один еврей …» И пошло-поехало.
Якова жена — не жена писателя. Хотя в остальном она как тень, то есть полное его отражение, будто он сам на себе женат. И хотя она никогда не бубнит, что ему следовало бы заняться чем-нибудь полезным, а не унылым сидением за столом, например, вынести мусор, выгулять собаку, сходить на базар за голландской селедкой или к пекарю за свежими булочками, и делает это сама, по собственному желанию, Яков догадывается, что он не её кумир. Стал бы он сам себя читать? — тоже вопрос, на который он честно не находит ответа. Между прочим, он многих бы не стал читать, что не мешает им быть классиками или знаменитыми.
Жена, слушает его чтение с застывшим лицом, как послушные дети проживают воскресную мессу, едят манную кашу, делают уроки или играют гаммы из-под палки на скрипке, и едва дождавшись последней точки, аккорда, вскакивает, точно по звонку на перемену, чтобы приготовить чай или подбросить поленце в камин. Она много моложе Якова, но она не ждет от него успеха, денег и славы, чтобы гламурно загорать в их тени. Кажется, она его просто любит. И это его больше всего бесит, потому что он, как правильный и практичный еврей, взвесив все за и против, не может понять, за что.
Он слышит, как собака грызет в туалете карандаш, оставленный специально на случай шальной, гениальной мысли, и он понимает, что все против него.
Обсуждать с женой рассказ, удачную метафору или отрывок из повести бесполезно, потому что у нее заготовлена одна дневальная фраза:
— Очень замечательно написано.
Якова эта оценка раздражает — про другие произведения прочих писателей она может говорить часами. В это время он её ревнует, и тем сильнее, что произведения других писателей он не считает лучше своих. В результате этих разночтений, он мучается оттого, что в уме жены он не избранник, и памятника, на худой конец, мемориальной доски по месту жительства на Бисмаркстрассе ему не видать, как собственного затылка.
После щемящего общения с женой на сочинительную тему, Яков на некоторое время прекращает писательство, и может неделями или месяцами не творить, при этом испытывать томление души и нервозность по тому поводу, что бесцельно проживает оставшуюся жизнь, когда уже две её трети пройдено и не так далек невеселый конец. Он становится суетливым до невыносимости, не может ни на чем сосредоточиться, с ужасом подозревает возрастную потерю концентрации ума. Такие дни он проводит пуще заведенного, заменяя творчество активной жизнедеятельностью: спорт, гуляние по парку внешними, дальними кругами, может сделать бессмысленные покупки, например, лазерный прибор для точного измерения длины стены, а в итоге употребить стакан водки перед сном и завершить день полу-шоковым обогревом бунтующей души. Заметим, что когда он пишет, он никогда не пьет.
Дав себе крепкий зарок больше никогда не читать своей жене, Яков, естественно, берет с полки для разминки томик классика, и после прочтения, как подобает, одной страницы, постепенно входит в свой традиционный авторский раж, пишет два-три рассказа подряд, и его снова подмывает прочитать лучший из них жене, хотя он знает, что этого делать нельзя.
Яков читает рассказ с особым выражением чтеца, чтобы были понятны тонкости и перипетии, но эффект остается все тот же. Однажды жена дала ему почитать модный бестселлер про секс с эротическими сценами.
— Вот, — сказала она, — это сейчас людям нужно. А ты пишешь очень умно и старомодно. А твою фразу невозможно дочитать до конца, чтобы ухватить смысл.
Напомним, её не интересует громкий успех Якова как таковой. Она понимает, что у него тогда появятся поклонницы, а это противоречит её представлению о семейной жизни, целомудренной, без лишних страстей и глупого ажиотажа. Яков возражал, что, во-первых, писать о сексе и влажных местечках он не будет, потому что это пошло, хотя и может, а во-вторых, сокращать фразу до телеграфного стиля Фейсбука или Твитера, это все равно, что писать языком надписей на заборе. Ему в это время приходит на ум мысль, что Достоевскому, конечно, повезло больше, что у того была настоящая жена писателя, и во многом благодаря ей он смог стать мировым олимпийцем, а не застрял в юношеском олимпийском резерве. И ему становится жаль своей писательской карьеры, находящейся в конфликте с семейным счастьем.
Яков очень не любит, когда во время работы над рукописью любимая собака исподтишка требует к себе внимания, и кошкой трется у ноги и мурлычит.
— Кыш, — прогоняет он собаку, и понимает, что именно сейчас утратил строчку, а в ней как раз все дело. Он пишет дальше, но это уже не то.
«Совершенно неважно, в какой это было стране. Можно сказать и так: в любой европейской стране жил один еврей...» — действительно не то.
Когда Яков написал эти строки, раздался звонок в дверь. Пришла соседка из дома напротив, увидев свет лампы в окне кабинета — следствия ранних зимних сумерек. Он подумал, что могла бы подождать до вечера или не приходить вовсе. Он терпеть не может таких гостей, особенно когда сидит за письменным столом. А она всегда приходит именно в тот момент, когда он лептопит текст. Пожилая тетушка всегда ведет с ним разговоры о литературе и писателях. Она почему-то считает, что это должно быть ему интересно и особенно приятно. Хотя говорить с писателем о писателях, особенно с непризнанным о признанных, все равно, что с тяжело больным о недавно преставившихся покойниках с тем же диагнозом.
— Когда читаешь на идиш Шолом-Алейхема, это совсем другое дело, — говорит она.
— Читать в оригинале это всегда совсем другое дело, — через тоску отвечает Яков.
— Но на идише особенно.
— А вы читаете на идиш? — спрашивает он.
— При чем тут это? — обижается она.
Чем идиш лучше других языков, Яков Небель никак не поймет. Соседка мучает Якова бессмысленными разговорами, а у него голова набивается ватой, он теряет нить своего рассказа, ничего не понимает из того, что она говорит, пытается вернуться к утраченной мысли, но думает только одно: скорее бы она замолчала или ушла. Но он знает, что пока она не выскажет ему очевидные вещи, не перескажет чье-нибудь интервью, не называя имен, потому что имена она опять не запомнила, из которого она почерпнула, например, что евреям в возрасте трудно начинать новую жизнь, она не уйдет.
— А он сказал: пока в мире все хорошо евреев еще терпят.
— А он сказал: но когда что-нибудь происходит и становится плохо.
— А он ему сказал: Евреи снова становятся виноваты во всем.
— А он ему сказал...
Яков думает, когда это кончится, и он сможет продолжить. Интересно, что она скажет, когда узнает, что он собирается эмигрировать в Израиль. Ведь он как раз в том самом возрасте, когда трудно начинать новую жизнь, а продолжать старую надоело.
Но ему уже пора собираться на литературный кружок и нести туда новую рукопись. Яков распечатывает свой последний текст, с любовью кладет его в портфель, говорит тетушке адьё, провожает её через двор и идет к подземке. Он проходит мимо дома, где жил Ремарк, с завистью смотрит на мемориальную табличку, и думает о том, что хорошо бы переехать сюда, где он жил, и вторая табличка по соседству смотрелась бы совсем неплохо.
В подземке он достает из портфеля свой рассказ и еще раз пробегает глазами: «Сруль Срулевич Сапожников решил пошить себе новый лапсердак. Не то, что старый у него вытерся или, что еще хуже, протерся до дыр, но как-то выцвел и вместо черного в некоторых местах, если смотреть под определенным углом, отливал коричневым цветом».
Перед чтением Яков всегда волнуется. Он боится читать текст первым, опасаясь, что кто-то случайно принесет настоящий шедевр, и он опять перестанет чувствовать себя избранником. Если шедевр прочтут после него, то Яков огребёт нежелательное фиаско, если же до, то он сможет от собственного чтения улизнуть. Он ходит сюда как раз не для того, чтобы класть голову на плаху, чтобы его разругали в пух и прах за то, что «нехорошо переписывать классику». Однако, на его взгляд, ничего плохого в этом нет, потому что новое произведение приобретает интригующий контекст. После такой критики Яков на неделю-две непременно бросит писать, полагая, что Пегас не тот конь, на который ему следует ставить на коротком ипподроме жизни.
И хотя некоторые из коллег опубликовали не более него, причем давно, однако, считают себя отпетыми профессионалами. Например, Марфа Свиридонова, похожая на небольшой антикварный комодик на тонких, гнутых ножках. Наверху у этого чипиндейла вместо прически взъерошенная солома. Она, если читает свое, то в качестве обложки всегда использует актуальный номер журнала «Новый мир», и получается так, будто она читает, напечатанное вот-вот. Ей ничего не нравится из того, что она слышит, её эталон литературы — поэзия Вагантов и сосед Якова по улице — Ремарк:
« — Малыш, ты хочешь меня покинуть?
— Это уже произошло.
— Малыш, ты не сделаешь этого!
— Эрнст сбросил с плеча руку.
— Что мне делать? Вновь обрести себя у гроба того, кого я предал.
— Ах, Малыш, выбрось все это из головы — иди ко мне!
— Нет!
— Когда же ты вернешься?
— Никогда!
— Она метнула на него горящий взгляд и выхватила револьвер из ящика письменного стола.»
В юности Яков, как и все начитанные подростки, старался говорить также многозначительно и пафосно, как герои Ремарка. Сейчас, когда он вспоминает эти разговоры, он стыдится собственной пошлости, но понимает, что без этого бреда никогда бы не настроился на лирико-романтическую волну.
Когда Марфа присутствует, Яков не читает. Она опять спросит, зачем автор написал рассказ? А он и сам не знает. И сама же ответит, что неясно. Рассказ не удался в целом, а автор беспомощен — это её обыкновенный приговор всему.
К сожалению, в одно она будет права. Яков стартует от первой фразы, а потом у него все бежит, как хочет, то есть без цели. Например: «Каждый божий вторник...» и т.д. Вернее, цель есть — наполнить страницы кое-какой новой жизнью, несуществующей в природе. И тогда он думает, что если он создает новые миры, то никогда не умрет.
Напротив него сегодня сидит Аглая Мохнаткина. Лицо её могло быть прекрасным, если бы не брезгливое выражение и капризные уголки рта. Она гордо считает себя безразмерным талантом, сравнимым с Марининой и Донцовой, но её рукоделие без их милицейского задора. Когда она читает, Яков всегда думает о бесцельно прожитых годах её героинь в её, в чем она убеждена, безупречных романах. Её, обыкновенно две, пожитые русские героини, обязательно блондинки, как она сама, осваивают гламурный образ жизни в дальнем зарубежье. Ходят после парикмахерской, маникюра и педикюра неразлучной парочкой по вернисажам, театрам, приемам, в туалет освежиться, пьют шампанское, разгоняя пузыри зубочистками и ведут бесконечные пудовые разговоры, преимущественно ни о чем в любом из перечисленных мест, где их застает вдохновение Аглаи Мохнаткиной, и так при этом набухают от важности, как при неприличной болезни желудка, что вот-вот пукнут.
— Вам нравится эта бесформенная скульптура? — с негодованием спрашивает у одной из них случайный кавалер, собственно, настоящая цель их поисков, поскольку собственный муж всего лишь первичное средство передвижения от репы к пармезану и устрицам.
— Увы, — отвечает одна, — я ожидала большего.
— Согласна. Не понимаю, что хотел сказать этим автор? — вторит ей другая.
— Я вижу, вы понимаете в искусстве, — говорит источник запаха больших денег.
— О да, я училась три года в ЗНУИ, заочно.
В это время к скульптуре подходит мамаша одной из двух, приехавшая к дочери и зятю на три месяца зимы из неуютной от серости Костромы, и фыркает на скульптуру, крестясь: «Свят, свят.»
У Якова болят скулы — он борется попеременно с зевотой и смехом. Сказать правду Аглае он не решается, потому что у нее начнется истерика признанного гения, а это опасно. Она, как уже было неоднократно, сразу перейдет на его бездарную личность, севшую, как и все прочие Сальери, не в свои сани.
После Аглаи он тоже не читает. Для нее его рассказы слишком провокационные с самой неестественной стороны. Например, её может покоробить слово «блядь» в тексте, в то время как при обсуждении сама станет с негодованием его употреблять, простите за выражение, через слово, прикрывая рот ладошкой. Она искренне считает, что матерщина принадлежит исключительно прозе жизни.
Потом обычно читает поэт Китайцев, написавший в жизни два-три, как он говорит, стиха. Стихи безумные. Поскольку никто не понимает, о чем они, каждый раз стихи проходят как новые.
Есть и другие поэты, наоборот, очень плодовитые, например, Курлянд. Из него тексты несутся, как из козы горох. Между прочим, руководитель кружка Моисей Бермудский, вовремя просек, что сам он никакой не избранник, собрал все свои стихи и повторил подвиг Гоголя, спалившего избранное, оказавшееся при втором прочтении не избранным. Моня Бермудский с терпением своего великого тезки, ведет литераторов к Земле обетованной — к очередному литературному альманаху. Он с серым, гранитным лицом слушает поэта-производителя Курлянда. Яков видит, как настойчиво проступают трещинки сейсмических морщин. Он негодует, однако пребывает в надежде, что когда-нибудь количество написанного Курляндом перейдет в иную субстанцию. При этом он понимает, что рассуждает, как средневековый алхимик и одновременно как объективный материалист.
Больше всего Яков не любит, когда поэты приводят с собой молодых, некошерных девиц. Почему-то это делают исключительно поэты, за прозаиками такое не наблюдается: они не таскают за собой своих дразнящих Муз. Поэт Китайцев невнятно умничает, девицы слушают с открытым ртом, краснеют от мозговых усилий, путают клирос с клитором в поэзии Рембо и преют феромоной любви и счастья, возбуждая поэта Курлянда на новый спешный стих.
Девицы наивно думают, что они сидят среди знаменитостей, весьма заблуждаясь на этот счет. Но никто не пытается их вразумить, наоборот, поэты в их присутствии особенно разговорчивы, налегают на чай с печеньем, громко отхлебывая из стакана, как Гумилев. Китайцев фамильярно до скабрезности говорит о классиках, перечисляет неразборчивые связи Пушкина, ругает поэзию Бродского, возносит себя и соседа Курлянда, критикует Нобелевский комитет за ангажированность и дилетантство. Тем самым набивает себе и Курлянду цену до небесного алтаря.
Яков в присутствии девиц молчит. У него нет потребности им понравиться. У него у самого забот хватает: дома сидит своя длинноногая, и хорошо бы справиться с ней одной. Она сама и несуетливая Муза, она и дополнительные приключения, и неверующий Фома. Яков наблюдает за происходящим, слушает до тех пор, пока у него не рассеивается внимание, и ему уже хочется поскорее домой.
Свой рассказ он сегодня снова не прочтет, но в этот раз вовсе не по вышеописанным причинам, вовсе не потому, что опять струсил, а потому, что подумал, что вот все пишут, пишут и пишут. И он в том числе. И что пишущего брата могло бы быть поменьше. И если бы он был Пушкин, то обязательно вызвал бы поэта Китайцева на дуэль с десяти шагов, и убил бы его в дальнем углу городского парка на лужайке из Лепажа, на фоне прелестного трехэтажного Бельведера, и на неделю по такому случаю ушел в запой.
Хотя тоже неизвестно, кто кого, если вспомнить, что бездарям, как правило, везет.
 
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: