Суббота, 23.11.2024, 12:13
Приветствую Вас Гость | RSS

Навигация
Услуги

Весь мир — наш!

Главная » Статьи » Проза » Сергей Шувайников

Малинник

Весь мокрый, в испарине, он проснулся. Лежит, и шевельнуться боится: не дай бог, все обратно вернет­ся. Страшным был сон и заладил всю ночь повторять­ся. Он тяжело вздохнул, и тут же заныло сердце; буд­то кто-то грузный, с одышкой, принялся закручивать тиски на клапанах, так плотно, что не продохнуть... Казалось, еще малость крутанет, и не выдержит мотор, хрустнет, разлетится звенящими осколками.

На соседней кровати тяжко посапывала жена, и казалось, от ее тела исходил жар; он задыхался, не хватало воздуха, спасительной струи свежести. Кон­чики пальцев холодели, и он почти не ощущал их, тело оцепенело, и появилась жуткая мысль: это все — смерть. Замученным, истерзанным криком из старческой груди вырвалось:

— Маша! Машенька!.. Проснись же, корова яло­вая!

Бесформенная груда на кровати качнулась, и глу­хой, непонимающий голос спросил:

— Чего ты? Ополоумел, что ли? Рань-то какая, зыркни на двор... Ей-богу, ополоумел.

— Да не трынди ты, плохо мне... Окно открой.

Жена закряхтела, поднялась, уныло зашаркала но­гами, подошла к окну; резко хлопнула форточка. Он пугливо вздрогнул. И тотчас волной вкатился сквоз­няк, выметая из комнаты дурное и нечистое, заползая исподтишка под одеяло, покалывая руки и ноги. По­следние капли ночного страха рассеялись, и пришло радостное облегчение: спасен, жив!

— Сколь тебе говорила, валерьянку пей... Ишь,
воняет ему. Форточку потом прикрой, застудишь меня!

Старуха еще долго скрипит жестяным голосом, дол­го ерзает, пока укладывается, а в нем возмущение, как накипь, поднялось: до чего ж вредная стала, стер­ва, прости господи...

В соседском дворе собачонка тявкнула, спросонья, что ли? Подумал: сейчас собачий перебрех начнется, ан нет... По-прежнему глушь тихая. Отвернулся к сте­не, попытался заснуть, но опять сердце схватило... Похоже, без валерьянки ему из этой боли не выпу­таться.

Как же он ненавидит - эти пилюльки, капельки!.. Еще когда в госпитале валялся, медсестры чуть ли не силком таблетки в рот впихивали. Не хотел, отказы­вался от лекарств. Для себя он тогда твердо решил: если сейчас помереть суждено — такова, значит, судьба.

А что ему смерть? Он ее уже давно поджидает, только вот жутко умереть ночью, под утро; еще когда-то давно от матери слышал, что люди, дурно прожив­шие жизнь, под утро и умирают.

Как хорошо было, умри бы он тогда в госпитале: не было бы сейчас ни этих снов, ни смрадной темно­ты, ничего из прошлого, что мучительной болью изо дня в день в душе отзывается. Ведь просил же тогда Бога: дай смерть, не терзай меня, а Бог только ус­мехнулся едко и сказал: живи. А зачем, зачем живи? Чтобы каждый день себя спрашивать: кто ты? Трус или мерзавец? Виновен или нет?

Нет, не в чем мне каяться, я всю жизнь и так, во искупление грехов жил: работал с утра до вечера, чу­жих подвигов не выдумывал, за красный стол не рвал­ся, орденами не красовался, на инвалидность не на­пирал — негнущуюся руку в карман прятал, шрам на спине от чужих глаз прикрывал... Так сколько же мне эту память носить, сколько   мне   еще   муки   терпеть?

Последние года как-то и думать забыл — все, мол, похоронено,— а оно ишь как вышло, в один момент ударило, письмецом припечатало. Он тот день хорошо помнит, разве его забудешь? Он тогда по огороду во­зился, весенние хлопоты справлял. Жена и принесла конверт: держи, пишут тебе. Он сразу и не понял: от кого это? Почерк был детский, адрес написан с ошиб­кой, номер дома не его указан. Это уж почтальонша постаралась исправить.

Как-то не по себе стало, когда обратный адрес раз­глядел. Торопливо разорвал конверт, пробежал глаза­ми косые рядки строчек: "Уважаемый... мы хотим со­общить... наша пионерская дружина шефствует над памятниками... разыскиваем родственников партизан... в братской могиле у Костенковского леса... в ответ на письмо узнали, что вы записаны ошибочно... вас тя­жело ранило, и после боя отправили самолетом на Большую  землю...  наградили  орденом...”

Ноги как ватные стали, в груди что-то щелкнуло, и по всему телу стремительно разлилась боль; пока­залось, что полетел в глубокую яму, еще за лопату схватился, она вывернулась и вместе с ним на грядку осела... И услышал, как кто-то громко зачитал: "Ор­деном наградили...”

Нет, не орденом, а вечной, адской мукой! Лучше бы он там, возле леса, под обелиском лег, чем в этой жизни терзаться... Нет, не орденом...

Старуха, приметив его, лежавшего на огородной грядке, шум и крик подняла, соседей переполошила, те неотложку вызвали, медики его в город отправи­ли, в госпиталь для инвалидов войны.

...И почему он в госпитале не умер? Разве это жизнь, когда бессонными ночами доживаешь до пре­дела и ожидаешь утра.

Старик тяжело поднялся и потянулся рукой к тум­бочке, где стоял стакан с водой и флакон с валерь­янкой.

Рассвет за окном только-только прорезаться начал, самая завязь его: выползало из-за бугра солнце, маз­нули по небу серебристые полоски, все начало нали­ваться цветом, обретать явственные очертания — день себе дорогу расчищал.

И тогда он, высохший и бледный, с пресными гла­зами, подошел к окну и захлопнул форточку; жена и не шелохнулась, только слегка всхрапнула, и шевель­нулось над ней одеяло.

Старик присел у подоконника, опустил голову на ладонь и снова к своим мыслям вернулся: сколько раз он хотел решиться, поехать туда, к лесу, в дере­вушку Костенки, найти тех, кто жив остался. Может, и дед Архип уцелел, кто знает, он старик крепкий, такие до ста дотягивают. А если не его, то хотя бы внуков деда увидеть, Петьку и Федюшку, они-то жи­вы остались... Найти их, прощение попросить... Хотя нет, за что просить? Не прощения просить, а расска­зать правду, они ведь тоже люди, должны понять его, человек — существо слабое, со всяким случиться мо­жет... А что случиться? Никто не знает, даже он сам, как оно все было... Значит, надо ехать, узнать правду, какой бы горькой она ни была...

А если не шальная пуля, если дед ее в спину пус­тил, как тогда быть? Внуки все знают, и не только они... Тогда почему его в список на обелиске вписали? Может, сочли мертвым и простили?

Кто ее, эту правду знает?

Сколько лет сомнения в себе держал, людей боял­ся, шарахался от них, родной жене ничего не расска­зывал. Но сколько же можно эту боль терпеть? Ведь не сегодня-завтра помереть может. И что тогда? Уне­сет в могилу свою тайну, свой грех — и не будет душе покоя ни на земле, ни на небе.

Обескровленными, сухими губами старик еле слыш­но прошептал: надо ехать! И словно светлый луч в окно заглянул: ехать! Ехать сегодня же, будить ста­руху, пусть костюм выходной достанет, съестное в кор­зинку соберет, поплачется на дорогу, попричитает, по­ругается... Но ехать, обязательно ехать. Опасаясь раз­думать, старик еще раз повторил эти слова шепотом и впервые за последние дни вздохнул облегченно.

 

Старик услышал, как лязгнула металлическая дверь, и, через несколько секунд пронзительный гудок реза­нул дремотную пустоту станции; вагоны со скрежетом дернулись, и зеленая гусеница состава поползла прочь. Он тяжело опустился на перевернутую корзи­ну, и ему кошмарным сном вспомнилась ночь, прове­денная в общем вагоне: дикие храпы хмельных мужи­ков на верхних полках, нестерпимый запах окалины сырого угля, всхлипывание грудных младенцев, оду­рело бегавшая по вагону проводница с багровым ли­цом — все было отвратительно. В проходе висел смрад­ный туман, и, чтобы не задохнуться, он каждые пол­часа выходил в тамбур.

Летняя ночь зябко холодила воздух, высохшие гла­за оживали, и, чтобы как-то забыться, он утыкался в окно и на время заглушал боль. Мчался за окном черный ветер, бешеным галопом проносились искря­щиеся табуны огней, рассыпались города, деревеньки. Иной раз ударом молнии вонзался во тьму встречный состав; с грохотом и напором, раздвигая тушей про­странство, давя с жестокостью земную плоть, он об­рывался на последнем вагоне, и казалось, что не было его вовсе — из чего вышел, в то и сгинул.

Поспать не удалось. Немного прикорнул под утро, но опять непутевый сон приснился: один в пустой ком­нате, белые гладкие стены, нигде не видно дверей, даже щелочки не сыскать; только он с места сдви­нулся, как стены начали падать, он даже зажмурился, ожидая чего-то страшного...

Хорошо, вагон тряхнуло — и он очнулся, подумал с испугом: все ли так делает, нет ли ошибки какой? И мысль подобралась подленькая, на слабинку бью­щая: выйти на первой станции и домой вернуться. Гори оно все синим пламенем! И так подохну, безо всего, без правды, без прощения, без исповеди! Кому оно это все нужно? Сколько ее осталось, жизни-то этой? Как-нибудь доживет, домучается, все равно все в земле гнить будем, как те смертные, что до него бы­ли, что после будут.

И согласился было; да, надо выйти. Но кто-то цеп­кий, словно следивший за ним сверху, заорал: "Стой, сукин сын! Куда ты?!. Стой!

Он этот голос сразу признал. Это дед Архип кри­чал, еще тогда, слова эти в спину летели. Узнал, по­чувствовал их мгновенно, и все белым светом в памяти озарилось: он, растерянный и оглушенный, уронив авто­мат, с кровоточащей рукой, ничего не видя — ни тру­пов, ни деда с берданкой, побрел наугад, как слепой, а затем бегом к изгороди, к лесу... И тут он услышал крик, и за ним впилась в спину страшная боль, насквозь, через грудь; когда падал в зеленое марево, то увидел перед собой красную ягоду и удивился: зачем она?

Подлую мысль, что в вагоне пыталась ладиться — обратно вернуться, старик отогнал. Сказал себе; смот­ри, старый, возвернешься домой, не душой страдать будешь, а кровью изойдешь, как тварь последняя, и тогда нигде тебе покоя не будет, ничто не примет тебя — ни земля, ни бог.

Старик долго сидел на станции и все как в за­бытьи был; только глухо прогрохотавший товарняк заставил его вздрогнуть и очнуться. Аукнулась долгая бессонница; тело, будто в алюминиевую фольгу упа­ковали, веки, словно песком присыпало, во рту при­вкус железистый и слабость такая, хоть прямо у шпал ложись и усни замертво.

Вокзал он как-то и не признал сразу: то ли ту­ман, табачным дымом зависший, мешал, то ли пред­ставить не мог, где он. Показалось, что вышел на не­знакомой станции, ошибся, переволновался, может, и проводница сдуру не там высадила.

Поднялся, подхватил корзинку и вокруг огляделся, все поплыло как в забытой детской картинке: одно­этажное здание кирпичного вокзала, белая вывеска с черными буквами и траурной каймой, запыленный сквер с чахлой зеленью, маячивший милиционер у би­летной кассы — все как тогда, в предвоенные годы, словно и не менялось ничего.

А может, действительно, ничего и не было? При­грезилось все. Не было разъяренной трескотни вы­стрелов в Костенках, не было друзей, залитых кровью, не было отупляющей близости смерти. Не было той жалкой секундной вспышки, которая не убила его, а даровала пожизненное терзание. И тут же спросил себя: что тогда привело сюда, на забытую богом и людьми станцию?..

Старик заметил, что на него с пристрастием и по­дозрительностью поглядывает молодой страж порядка, покосились   станционные  рабочие,   прошедшие   рядом с кирками и лопатами, с любопытством взирают редкие пассажиры, ожидающие утренней электрички. Понял, что вызывает недоумение, и люди гадают, прикиды­вают: откуда этот старик в соломенной шляпе и с кор­зиной?

Он не спеша побрел вдоль путей, пытаясь при­помнить, в какую ему сторону выходить? Где та до­рога, что в Костенковский лес вела? И память, в ко­торую и верить трудно, подсказала: от районного цен­тра до леса километров двадцать. Если идти вдоль железнодорожного полотна, то обязательно должен быть переезд. А через него та самая дорога и про­ходит.

Через несколько минут и станция и вокзал остались позади. Над рельсами висела молочная туманная пе­лена: то ли не хотел день разгораться, то ли погода портилась, к дождю подгадывала. Прошло еще немно­го времени, и все укрылось синюшным светом, поте­ряло очертания.

 

Старик остановился возле зеленого холма; отсюда хорошо было видно пшеничное поле, и за ним фиоле­товой тенью прорезался островок леса. Низко к земле обвисли тяжелые, серые облака, вдалеке проступили под ними бледно-синие полосы — где-то полоскал дождь, сюда подбирался.

До деревни самая малость осталась, перейти с этой стороны овражек — и все.

Тридцать лет он сюда добирался, сколько раз мыс­ленно горячим лицом в траву падал, перед друзьями прощения просил, перед людьми исповедовался, и вот... он   живой,   деревня рядом, шаг ступи и придешь...

Но что это? Словно железные путы на ноги легли, тело свинцом налилось, сердце укололо, горячей волной к вискам поднялось.

Последние метры с надрывом давались; преследо­вали мысли, одна другой жестче, все внутри дерга­лось, и успокоиться не мог.

Когда овражек перешел и на один из его взлоб­ков подниматься начал, последний раз подстегнул себя: плетись, старая развалина, не дрожи, неси свой крест!

Он хорошо помнил, что на околице изба тетки Федосьи должна быть. Она здесь жила, одинокая, свар­ливая. Всегда, когда партизаны на ночлег в деревне оставались, тетка норовила их парным молоком угос­тить — корову ей удалось сохранить чудом, в лесной сторожке ее спрятала.

И показалось ему, что сейчас он увидит тетку на крыльце, заметит она его, засуетится, поворчит для острастки и за холодным кувшином в сени побежит...

Медленно расступился кустарник, разошлись тра­вы и... не оказалось дома, где жила тетка Федосья. Но ведь здесь, здесь же он был, здесь! Старика словно при­давило — замер, остановился как вкопанный.

Ошалело стучало сердце, каждый ¦ удар в голове мучительно отзывался. Старик глаза протер: что за чертовщина!

Не было, не было деревеньки Костенки!

Ни одной избы не выглядывало, а вдоль опушки, где избы раньше тянулись, куда ни кинь взгляд, буй­ствовал малинник. Кусты разрослись плотно, густо, среди темно-изумрудных листьев высвечивали сочные ягоды...

Где же, где деревушка? Где люди?! К чему, к кому столько лет добирался?

И стало ему страшно.

В метрах ста от оврага увидел за синей оградкой серебристый памятник с пурпурной звездочкой.

Неслышными шагами подошел к нему, остановил­ся, запестрили перед глазами слова: "Вечная память... зверски уничтоженным... партизанам... жителям...” Гос­поди, они же все, все здесь... Друзья, дед Архип, вну­ки... и он сам...

Ощутил, как качнулась под ногами земля, поплыл в сторону малинник, звенящей пустотой обрушилось небо — хлынул на зеленую плоть живительный дождь...

И вновь захлестнуло сердце чувство смертельного страха — один, совсем один-одинешенек остался, как  т о г д а... ребята где-то поодаль отстреливались, те, кто еще жив был или ранен, а он, трусливо уронив автомат, отступил, сделал шаг в сторону и замер оцепенело: вспыхнула около перевернутого лукошка ярко-красная ягода и, алым светом разлившись, загра­дила дорогу...
Категория: Сергей Шувайников | Добавил: litcetera (04.01.2011) | Автор: Сергей Шувайников
Просмотров: 1634
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Форма входа
Поиск
Статистика
 Германия. Сервис рассылок
НОВОСТИ ПАРТНЁРОВ
ПАРТНЁРЫ
РЕКЛАМА
Arkade Immobilien
Arkade Immobilien
Русская, газета, журнал, пресса, реклама в ГерманииРусские газеты и журналы (реклама в прессе) в Европе
Hendus